Инфоновости

Поддержка сайта
Мебель для ресторанов киев.
Счетчики
Отец Александр Шмеман
(Главная страница : Солженицын: портрет : О Солженицыне : Отец Александр Шмеман)

Протопресвитер Александр Шмеман об Александре Солженицыне: "Его вера сдвинет горы"



Шмеман и СолженицынНесколько лет назад свет увидела удивительная книга "Дневники" протопресвитера Александра Шмемана. Честная, глубокая и удивительно своевременная книга рассказывает о многих событиях. После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в «русском» Париже.

Дневник отца Александра — нечто гораздо большее, чем простая регистрация событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (кадетский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность...), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), «несет» его мысли, сомнения, разочарования, радости, надежды. Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами — часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио «Свобода» для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: «Touch base — вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, "визит", хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете». И еще: «.. .записать хочется не для "рассказа", а, как всегда, — для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для "тела духовного"».

 

Одним из центральных интересов жизни отца Александра было изучение книг и обращений Александра Солженицына, он много читал лекций о писателе и его творчестве. Мы приводим выцдержки из "Дневника", рассказывающие о встречах отца Александра с Александром Исаевичем Солженицыным.

 

Понедельник, 18 марта 1974

 

Лучезарный, ветреный, весенний день. На Пятой авеню на ярком солнце развеваются и хлопают от ветра огромные флаги. Чувство праздника.

 

В сущности, приезд Солженицына знаменует закрытие "эмигрантского сезона". Эмиграция как целое, как "другая" Россия - кончена и должна была бы это признать, чего она, конечно, не сделает, и гниение ее будет продолжаться.

 

Четверг, 21 марта 1974

 

Вчера Преждеосвященная в East Meadow. Проповедь. Лекция о Солженицыне. Полная церковь. Причастие из двух чаш. Внутренний подъем от всего этого погружения в саму реальность Церкви. Утром лекция о покаянии, одна из тех, редких, когда получаешь внутреннее удовлетворение. Днем - несколько часов писания "Крещения", тоже с радостью. Наконец, поздно вечером, после лекции, - полчаса у Коблошей с ними и с Губяками. Радостное чувство братства, единства, любви. Почему нужно все это записывать? Чтобы знать, сознавать, сколько все время дает Бог, и греховность нашего уныния, ворчания, нерадости.

 

Смотря на толпу в церкви, думал: "Скрыл от мудрых и открыл младенцам". Сложность, снобизм, дешевая сентиментальность эмигрантского подхода к Церкви, простота этих, презираемых эмигрантами, "американцев".

 

Воскресенье, 24 марта 1974

 

В пятницу радостное письмо от Никиты: "…вокруг Троицы он (А.И.Солженицын) Вас приглашает к себе отслужить Литургию и приобщить всю семью. До этого он "церковной" жизни не начнет…" Теперь жду письма от самого.

 

Вчера пришел запоздавший "Вестник" (108-109-110!). Читал до двух утра, как говорится - "с неослабевающим интересом". Это единственное во всем православном мире издание, которое берешь в руки с радостью, которое возвышает и вдохновляет, а не вызывает некую духовную изжогу.

 

Пятница, 5 апреля 1974

 

      Письмо от Солженицына:

      "30.3.74
      Дорогой отец Александр!
      Простите, что до сих пор не написал Вам: очень трудно жить, пока освоишься, - не то что до серьезной работы, не то что на письма отвечать, но даже распаковать их и рассортировать не хватает сил (уже за 2000, наверно).
      Мне говорил Никита Алексеевич, что Вы собираетесь к Троице в Европу. Если так, то спишемся - и приезжайте-ка Вы к нам в Цюрих на денек-другой. Много набралось, о чем поговорить. Здесь на Западе, в частности, остро встал не совсем понятный для меня вопрос о множественности православных церквей за рубежом. Уже были у меня кое-какие встречи, и я хотел бы получить от Вас разъяснения. Но раньше того и сердечней того хотелось бы мне у Вас исповедоваться и причаститься. Да и семья вся, наверно. Возможно ли это? Обнимаю Вас! Душевно Ваш. А.Солженицын".

 

Радость от этого письма, от его простоты, скромности, непосредственности.

 

Понедельник, 13 мая 1974

 

В субботу открытка от Солженицына (в ответ на мое письмо об отелях и т.д.):

 

"Дорогой о. Александр!

 

На аэродроме Вы возьмете такси и немедленно приедете ко мне. Отсюда мы тотчас выедем с Вами в горы, где Вы и проведете у меня сутки-другие (и выспитесь отлично). Там и наговоримся. Я настоящий собеседник - только вне города. В последний день вернемся домой, и тут отслужите.

 

Поверьте - это лучшая программа, которую я не предлагаю никому. Никаких отелей! Обнимаю Вас и жду…"

 

Среда, 22 мая 1974. Отдание Пасхи

 

Вчера - весь день в Нью-Йорке. Разговор с таксистом-поляком: "В Америке слишком много свободы…" А в России - слишком мало. И то, и другое правда, но как решается это уравнение? И опять мне кажется, что прав Солженицын: свобода без нравственного этажа - сама себя разлагает. Этой свободе "учат" в университетах: страшная судьба женщин, погибших в Лос-Анджелесе в перестрелке с полицией, - все как одна "радикализировались" в университете.

 

Суббота, 25 мая 1974

 

Два дня до отъезда к Солженицыну. Нарастание внутреннего волнения - "каково будет целование сие…"1. А тут еще звонок за звонком - скажите С., передайте С., внушите С., попытайтесь убедить С., спросите С. Письмо от Никиты: "С. издерганный…" Изгнание для него гораздо труднее, чем могло казаться сначала. Нетерпеливый. Требовательный.

 

И все же - хорошая тишина внутри, мир. Будет то, что нужно и как нужно.

 

Понедельник, 17 июня 1974

 

Вчера вернулся из Европы. Сначала - с 28 по 31 мая - у Солженицына в его горном уединении, вдвоем с ним все время. Перепишу сюда записки из моей книжечки, которые я набрасывал там, каждый вечер. И уж только потом, может быть, смогу подводить "итоги" этим - самым знаменательным - дням моей жизни.

 

Потом - Париж, съезд Движения, неделя суеты, встреч, разговоров.

 

А с 10 по 15 июня с Льяной в Венеции, в золотом свете этого удивительного города. Такой "anticlimax"2 солженицынским дням… В Венеции же прочел второй том "Гулага".

 

      "ГОРНАЯ ВСТРЕЧА"
      (переписано из записной книжки, которую я брал с собой в Цюрих)

      "Горная встреча" - из надписи, сделанной С. на подаренном мне карманном "Гулаге": "Дорогому о. А.Ш. в дни нашей горной встречи, к которой мы давно приближались взаимным угадыванием…"

      Вторник, 28 мая 1974

      В десять утра начинаем спускаться к Цюриху. Идет проливной дождь. Несмотря на бессонную ночь в аэроплане, чувствую себя бодро, но странно: "регистрирую" все мелочи, все вижу, а дальше все упирается в: "сейчас еду к Солженицыну!" Сейчас. И потому - запомнить все, по отдельным кускам времени: как я стою в ожидании багажа, как я жду такси, и вот - едем… Дождь, улицы, улицы, повороты. И вдруг: Stapterstrasse 45. Запущенный садик, незапертая калитка. Огибаю дом. Звоню. Et voila1: открывает дверь А.И., и сразу ясно одно: как все просто в нем…

      Среда, 29 мая 1974

      Sternberg. Zurcher Oberland

      Вчера глаза слипались, заснул. Сейчас семь утра. Наверху копошится А.И. Перед окном горы и небо. Вчера - в Цюрихе, при встрече, - все подошли под благословение, особенно усердно Ермолай. Чаепитие. Я: "У меня такое чувство, что я всех вас так хорошо знаю". Жена Наташа: "А уж как мы Вас знаем…" Мать жены - Екатерина Фердинандовна, тоже простая и милая.

      Первое впечатление от А.И. (после простоты) - энергия, хлопотливость, забота. Сразу же: "Едем!" Забегал, носит свертки, чемоданчики. Чудная улыбка. Едем минут сорок в горы. Примитивный домик, беспорядок. Вещи - и в кухне, и на письменном столе - разбросаны. В этом отношении А.И. явный русский интеллигент. Никаких удобств: кресла, шкапа. Все сведено к абсолютному минимуму. Также и одежда: то, в чем выехал из России. Какая-то кепка. Офицерские сапоги. Валенки.

      "Мне нужно столько с Вами обсудить" (обсуждение подготовлено, продумано: список вопросов на бумажке).

      О Церкви: "Знаете что: я буду "популяризатором" Ваших идей".

      Об "Узлах": прочитать (в рукописи) все, что написано о Церкви. "А я исправлю, если нужно…"

      Об эмигрантских церковных разделениях.

      О "Вестнике".

      О еврейском вопросе.

      Четверг, 30 мая 1974

      Вчера - весь день вместе. Длинная прогулка на гору. Удивительный, незабываемый день. Вечером, лежа в кровати, думал о "несбыточности" всего этого, о сказочности. Но только потом пойму, вмещу все это…

      Дал мне прочитать - в рукописи - главы второго узла: пятую, шестую, седьмую, восьмую. Разговор Сани Лаженицына со священником: о старообрядчестве, о церковных реформах, о сущности Церкви, о христианстве и других религиях…Пятая глава мне сначала не понравилась: как-то отвлеченно, неживо, книжно… Сразу же сказал А.И. Принял. Но шестая, седьмая, восьмая - чем дальше, тем больше захватывают. Он все чувствует нутром, все вопросы ставит "напробой", в основном, без мелочей. Потом последняя глава - шестьдесят четвертая. Исповедь. "Это все, Вы увидите, Ваши идеи…" (Насчет моих идей - не знаю, но глава прекрасная.)

      Страстное сопротивление тому, что он называет "еврейской идеологией". (Евреи были огромным фактором в революции. Теперь же, что режим ударил по ним, они отождествляют советское с исконно и природно русским.) Попервоначалу можно принять за антисемитизм. Потом начинаешь чувствовать, что и тут - все тот же порыв к правде, затуманенной, осложненной, запутанной "словесами лукавствия". (Все это потом развить.)

      Дает читать статьи для нового сборника с Шафаревичем. Новая перспектива о России и ее истории… Народ. Все заново, все по-новому. Что-то стихийное.

      Страшно внимательный. Обо всем заботится. (Неумело) готовит, режет, поджаривает. Что-то бесконечно человечески-трогательное. Напор и энергия.

      О России все говорит: "тут". Запад для него не существует. Никакого интереса.

      Не любит всего петровского периода. Не любит Петербурга.

      Пастернак: "Не имеет никакого отношения к России…"

      "Любимый мой праздник - Троица…"

      Хочет жить в Канаде. Устроить "маленькую Россию". "Только так смогу писать…"

      "Всю мою жизнь за успех в главном я платил неудачами в личной жизни". Рассказ о первом браке.

      "Я знаю, что вернусь в Россию". Ожидание близких перемен. Уверенность в них.

      Абсолютное отрицание демократии.

      Признание монархии. Романовы, однако, "кончились еще до революции".

      Невероятное нравственное здоровье. Простота. Целеустремленность.

      Носитель - не культуры, не учения. Нет. Самой России.

      "Подлинный подход ко всему - в самоограничении…"

      "Религия - критерий всего" (но это "утилитарно" - для "спасения" России…).

      "Вестник РСХД" (108-110) - с его карандашными пометками. На стр. 30, в моей статье о Евхаристии (о перерождении эсхатологии) - приписано сбоку во всю длину абзаца: "поразительная картина".

      Целеустремленность человека, сделавшего выбор. Этим выбором определяется то, что он слушает, а что пропускает мимо ушей. Слушает, берет, хватает то, что ему нужно. На остальное - закрывается.

      Зато - внимание к конкретному: постелить кровать, что будете есть, возьмите яблоко…

      Несомненное сознание своей миссии, но именно из этой несомненности - подлинное смирение.

      Никакого всезнайства. Скорее - интуитивное всепонимание.

      Отвращение к "жеманной" культуре.

      Такими, наверное, были пророки. Это отметание всего второстепенного, сосредоточенность на главном. Но не "отвлеченная", не "идейная", а жизненная (развить: см. гл. 64 второго узла).

      Живя с ним (даже только два дня), чувствуешь себя маленьким, скованным благополучием, ненужными заботами и интересами. Рядом с тобою - человек, принявший все бремя служения, целиком отдавший себя, ничем не пользующийся для себя. Это поразительно. Для него прогулка - не отдых и не развлечение, а священный акт.

      Его вера - горами двигает!

      Какая цельность!

      Чудный смех и улыбка.

      "Представьте себе, мой адвокат все время отдыхает". Искренне удивлен. Не понимает (как можно вообще "отдыхать"…).

      "Мы с женой решили: ничего не бояться". И звучит абсолютно просто. Так решили, так и живут… Никакой сентиментальности по отношению к семье и детям… Но говорит с женой по телефону так нежно, так заботливо - в мелочах…

      Сижу за его столом, на котором хаос несусветный. Подернутые утренним туманом горы. Колокольчики коров. Блеянье овец. Цветущая сирень. Все это для него не Швейцария, не Запад, он целиком - "там" ("тут", как он говорит). Эта точка - анонимная на земном шаре: горы, небо, звери. Это даже не кусок России. Там, где он, - там сама Россия. Для него это так ясно, что ясным становится и мне.

      Легкость, с которой он отбрасывает все ненужное, все обременяющее.

      В том же костюме, в котором его выслали. Никаких удобств - лампы, кресла, полок. Но сам прибивает мне гвоздик для полотенца. Но он не "презирает быт". У него все - внутри.

      В феноменологии "великого человека", прежде всего, чувство стихии. В эту стихию вовлечено все, что его окружает, все мелочи (парное молоко, зеленый лук…).

      Ничего от "интеллигента".

      Не вширь, а вглубь и ввысь…

      О людях:

      Синявский: "Он как-то сбоку, несущественен…" (о "Голосе из хора").

      Набоков: ""Лолита" даже неинтересна. Все же нужно будет встретиться. Если бы с таким талантом!.."

      Архиереи: Антоний Блюм - понравился. Антоний Женевский - не понравился. Иоанн Шаховской - бесцеремонно ворвался, как и его сестра. Ничего не видит в его писаниях. Антоний Блюм - понравился, но "разве его протесты достаточны?" Антоний Ж. Георгия Граббе не принял (или не пришел?). Нравится карловатский батюшка в Цюрихе.

      Возмущение булгаковской статьей о еврействе в "Вестнике" - "разве это богословие?.."

      Длинная прогулка по лесу и по холмам. Длинный разговор - уже по душам - обо всем: о вере, о жизни…

      Вдруг острое чувство, вопрос: сгорит он или не сгорит? Как долго можно жить таким пожаром?

      Говоря, собирает цветы: полевые желтые тюльпаны, дома долго ищет, куда бы поставить (на следующий день не забудет отвезти жене).

      С гордостью показывает свой огородик (укроп, редиска, зеленый лук…).

      Подробный рассказ о своем Фонде, завещании. Мечта употребить деньги на Россию. Ему действительно ничего не нужно, и в этом - никакой позы.

      Слова о Канаде: как будет там ездить верхом на лошади.

      И снова - со страстью - о евреях! Почти idee fixe: не дать им еще раз заговорить нас своей идеологией. Но, вот, надо признать, что и тут - правда и простота. Когда евреи увидели, что ими в значительной степени созданный режим не удался и по ним же - в лице Сталина - ударил, они "перестроились": это режим русский, это русское рабство, это русская жестокость… Отсюда - недоверие к "новым": все они антирусские в первую очередь.

      Вечером - длинная исповедь наверху в его комнате. Закат за окном.

      "Пройдемся в последний раз". Так дружески. Так любовно.

      Удивительные по свету и радости, действительно - "горные" дни.

      "…у меня в "узлах" три прототипа (то есть в них я вкладываю себя, пишу о себе) - Воротынцев, Саня Лаженицын (был еще Саша Ленартович, да безнадежно разошлись…) и… Ленин! У нас много общего. Только принципы разные. В минуты гордыни я ощущаю себя действительно анти-Лениным. Вот взорву его дело, чтобы камня на камне не осталось… Но для этого нужно и быть таким, каким он был: струна, стрела… Разве не символично: он из Цюриха - в Москву, я из Москвы - в Цюрих…"

      "Мне нужно вернуться, войти по-настоящему в Церковь. Я ведь и службы-то не знаю, а так, "по-народному", только душой…"

      Будут ли у меня в жизни еще такие дни, такая встреча - вся в простоте, абсолютной простоте, так что я ни разу не подумал: что нужно сказать? Рядом с ним невозможна никакая фальшь, никакая подделка, никакое "кокетство".

      Среда, 5 июня 1974. Париж

      Последняя запись (30 мая) была сделана вечером, в канун отъезда из Штернберга. Следующий день, пятница 31-го, останется, конечно, навсегда незабываемым. Утром рано за нами заехала Екатерина Фердинандовна. Спуск в Цюрих. Подготовка Литургии. Исповедь Наташи и Мити. Литургия. После Литургии А.И.: "Как хорошо так, как близко, как доходит все…"

      Суета в доме. Дети. "Напор", может быть, даже некий надрыв (Наташа).

      Запомнить: разговор с нею о юрисдикциях. Чтение - в суматохе - глав о "кадетах". Обед (тяжелый, русский: мясо, вареники).

      После обеда - в городе прием итальянской прессы…

      Наконец после всего - действительно страшного - напряжения этих дней остаюсь один на аэродроме в Цюрихе. Снова дождь и туман. Снова привычная западная толпа, в сущности - мой мир. В котором мне просто. Просто - в смысле привычной принадлежности к нему и внутреннего в нем - одиночества, свободы…

      В первый раз мысль - не сон ли все это было? В реальном ли мире? Или в какой-то страшным усилием созданной мечте, иллюзии? Иллюзии, которой неизбежно суждено разбиться о "глыбу жизни". В первый раз - сомнение, страх, и с тех пор - растущая жалость.

      Полет Цюрих-Базель, потом Базель-Париж. Спуск в мир. Bain de realite. Мама. Андрей.

      На следующий день, в субботу, - привычный завтрак с Андреем. Всенощная под Пятидесятницу.

      Вечером - слушанье пластинки А.И. "Прусские ночи".

      Воскресенье 2-го: съезд РСХД в Монжероне. Литургия с Петей Чесноковым. Все как всегда. Там - в Цюрихе - сплошной огонь (но какой!). Тут - привычная болтовня о Христе и преображении мира.

      Понедельник 3-го: мой доклад. Все как всегда. Усталость.

      Вчера (во вторник 4-го) весь день у Никиты [Струве] в Villebon. We compare notes2. Соглашаемся в том, что за А.И. страшно. Страшно от домашней атмосферы. Страшно от напора. Страшно за то, что и как он сделает.

      Конец цюрихской записной книжки.

 

Пятница, 22 ноября 1974

 

Введение во Храм, и всенощная и Литургия "удались", то есть совершилось то, пускай и мимолетное, "прикосновение" праздника душе, которое осознаешь только потом, но из которого все - знание, радость, понимание, свидетельство - и вырастает…

 

Вчера после обеда водил племянницу] Наташу по Нью-Йорку (33-я улица, потом Уолл-стрит, Фултон-стрит…). Страшно холодный, страшно ветреный, темный день. В ущельях-улицах между небоскребами трудно идти от ветра. Что-то грандиозное в этих громадах, в их скоплении в одном месте, в окруженности их водой с висящими над нею мостами (Brooklyn Bridge - весь кружевной, прозрачный, Manhattan Bridge…), и что-то, меня всегда "вдохновляющее". Идя с Наташей, показывая ей, думал о Солженицыне с его ненавистью к городам, асфальту, высоким домам. Он бы, наверное, проклял все это с ужасом и отвращением. А вот я не нахожу в себе ни этого ужаса, ни проклятия. Настоящий вопрос: есть ли это часть того "возделывания мира", которое задано человеку Богом, или нет? Солженицын, не задумываясь, отвечает: "Нет", но прав ли он? Он видит падение, извращение, порабощенность. А я, понимая весь "демонизм" этого (одно скопление банков чего стоит! Настоящая архитектурная литургия "золотого тельца"), спрашиваю себя: чего же это падение, чего извращение - ибо не могу отделаться от чувства, что и тут что-то просвечивает, чего падение не в силах до конца затмить. Но что это - не знаю… Знаю только, что есть и величие, и красота в этих царственно возвышающихся, грозно скопленных громадах, в их грандиозности и, вместе, простоте, в этих тысячах освещенных окон, есть гармония, есть "музыка".

 

Воскресенье, 16 февраля 1975

 

Л. с пятницы в Монреале у дочери] Маши. В пятницу завтрак с англиканским священником. Все волнения о священстве женщин… Вдруг, среди этих разговоров, подумалось: как в сущности несерьезна стала религия, перестав быть основной формой жизни общества. Впечатление такое, что она себя все время "выдумывает", чтобы просто не исчезнуть, не быть выброшенной.

 

Люди перестали верить не в Бога или богов, а в гибель, и притом вечную гибель, в ее не только возможность, а и неизбежность и потому - и в спасение. "Серьезность" религии была прежде всего в "серьезности" выбора, ощущавшегося человеком самоочевидным: между гибелью и спасением. Говорят: хорошо, что исчезла религия страха. Как будто это только психология, каприз, а не основное - основной опыт жизни, смотрящейся в смерть. Святые не от страха становились святыми, но и в святости - знали страх Божий. Дешевка современного понимания религии как духовного ширпотреба, self-fulfillment3… Убрали дьявола, потом ад, потом грех - и вот ничего не осталось кроме этого ширпотреба: либо очевидного жульничества, либо расплывчатого гуманизма. Однако страха, даже и религиозного страха, в мире гораздо больше, чем раньше, только это совсем не страх Божий.

 

Вчера почти весь день до всенощной, не отрываясь, читал нового Солженицына, "Бодался теленок с дубом". Опять шестьсот страниц! Что же это за стихийная продукция! Под свежим впечатлением написал письмо Никите:

 

"Вчера весь день, не отрываясь, читал - и прочел - "Теленка". Впечатление очень сильное, ошеломляющее, и даже с оттенком испуга. С одной стороны - эта стихийная сила, целеустремленность, полнейшая самоотдача, совпадение жизни и мысли, напор - восхищают… Чувствуешь себя ничтожеством, неспособным к тысячной доле такого подвига… С другой же - пугает этот постоянный расчет, тактика, присутствие очень холодного и - в первый раз так ощущаю - жестокого ума, рассудка, какой-то гениальной "смекалки", какого-то, готов сказать, большевизма наизнанку… Начинаю понимать то, что он мне сказал в последний вечер в Цюрихе, вернее - в горах: "Я - Ленин…". Такие люди действительно побеждают в истории, но незаметно начинает знобить от такого рода победы. Все люди, попадающие в его орбиту, воспринимаются, как пешки одного, страшно напряженного напора. И это в книге нарастает. В дополнении 1973года - уже только Георгий Победоносец и Дракон и "график" их встречного боя. Когда на стр.376 читаю (в связи с самоубийством Воронянской, открывшим шлюзы Архипелага): "…ни часа, ни даже минуты уныния я не успел испытать в этот раз. Жаль было бедную опрометчивую женщину… Но, достаточно ученый на таких изломах, я в шевелении волос теменных провижу - Божий перст! Это ты! Благодарю за науку!" (что-де приспело время пускать Архипелаг), мне страшно делается. Начало гораздо человечнее, изумителен Твардовский, но чем дальше - тем сильнее это "кто не со мной, тот против меня", нет - не гордыня, не самолюбование, а какое-то упоение "тотальной войной". Кто не наделен таким же волюнтаризмом - того вон с пути, чтобы не болтался под ногами. С презрением. С гневом. С нетерпимостью. Все это - по ту сторону таланта, все это изумительно, гениально, но - как снаряд, после пролета которого лежат и воют от боли жертвы, даже свои… А почему не поступили, как я, как нужно? Вот и весь вопрос, ответ, объяснение. Еще по отношению к Твардовскому еще что-то от "милость к падшим призывал"1. А больше - нет, нет самой этой тональности, для христианства - центральной, основной, ибо без нее борьба со Злом понемногу впитывает в себя зло (с маленькой буквы) и злобу, для души столь же гибельные. Только расчет, прицел и пали! Книга эта, конечно, будет иметь огромный успех, прежде всего - своей потрясающей интересностью. Мне же после нее еще страшнее за него: где же подлинный С.: в "первичной" литературе или вот в этой - "вторичной", и какая к какой ключ? Или же все это от непомерности Зла, с которым он борется и которое действительно захлестывает мир? Но и тогда - оправдывает ли она , эта непомерность, хоть малейшую сдачу ей в тональности? Что нужно, чтобы убить Ленина? Неужели же "ленинство"? Сегодня за Литургией, но еще весь набитый этим двенадцатичасовым чтением, проверял все это. И вот чувствую: какая-то часть души говорит "да", а другая, еще более глубокая, некое "нет". Слишком и сама эта книга - расчет, шахматный ход, удар и даже - сведение счетов, чтобы быть до конца великой и потому до конца "ударом". Но, может быть, я во всем этом целиком ошибаюсь, и Вы, со свойственной Вам трезвостью и чувством перспективы, да и литературным чутьем, - наставите меня на путь истинный. Во избежание недоразумения добавлю: считаю его явлением еще, может быть, более грандиозным, чем думал раньше, - исторически. Но вот - духовно, вечно (в перспективе пушкинского "Памятника") - тут мучительные сомнения. А посему - взываю к Вам…"

 

Вторник, 18 февраля 1975

 

Вчера - суета в связи с приездом московской церковной делегации. Я был только на завтраке в двенадцать часов, в ресторане, но не на официальном приеме. Сидел с о.В.Боровым, единственный с человеческим и даже страдальческим лицом. Остальные - какие-то благообразно окаменелые, одинаковые, на одно лицо, с тем же выражением, теми же улыбками. Я говорю о.В.: "Может быть, заехали бы к нам, в Академию". Он: "Говорите с начальством. Вы ведь знаете, если пошлют, то мы и к черту поедем…" Нервный, желчный, ехидный, но по отношению "своих"… Хорошее слово вл. Иоанна Шаховского: "Держите крест над Россией…"

 

Вечером, когда мы с Л. вернулись из Нью-Йорка, где ужинали, - буря по телефону: вместо давно уже условленного молебна "они" хотят служить сегодня в National Council of Churches - Литургию. Все растеряны и трусят… Сообщаю о.Стаднюку, что "ни при каких условиях" студенты наши петь эту "экуменическую" литургию не будут.

 

Светлый Вторник, 6 мая 1975

 

Ompha, Ontario!.. В малюсеньком отельчике, в канадской глуши с Солженицыным!.. Все это так нереально, так "словно сон", что не знаю, как записывать. Запишу только hard facts1, обо всем остальном потом, когда вернется способность рефлексировать. Приехал в Монреаль на Пасху в 10.30вечера - после чудных дней пасхальных, Великой Субботы и самой Пасхи. Солженицына застал уже в кровати - сговорились выехать в Labelle в семь утра. Sure enough2 - в семь выехали… Дождь, туман. И как странно ехать с Солженицыным по этой дороге, среди этих гор, сквозь эти города… Он в чудном настроении, бесконечно дружественен… Длинный день в Labelle, прогулки. Озеро подо льдом. Ему очень нравится Labelle. После обеда - солнце, синева. Приезд Сережи… Отъезд сегодня в 8.45. Сцена с репортерами. По Route[3] 57 - ему страшно нравящейся: "кусок Франции", - в Оттаву. Чудное, солнечное утро. Разговоры обо всем. Завтрак в Оттаве. Отъезд в три. Блуждание в лесу. Он за рулем. В семьвечера находим эту деревушку Ompha, in the center of nowhere4. Ужин. Прогулка на озеро. Красный закат…

 

Его пометки на моей главе о Литургии ("Таинство верных") в 114№ "Вестника".

 

Светлая Среда, 7 мая 1975

 

Bancroft, Ontario

 

Встали в 6.30. Выехали в семь: изумительным утром, по пустым узким дорогам, мимо озер, лесов. Солженицын восторгается, потом тут же критикует: жидкий лес. Чудное Онтарио. Все-таки не Россия и т.д. Все то же внутреннее метание: с одной стороны - желание устроиться, с другой - нетерпение, все не то, все не Россия… Настроение падает и поднимается, как у ребенка: почему не нашли еще имения? Хочет быть страшно практичным - на деле путаник, все осложняет, все по-своему, все неисполнимые планы. И вдруг все та же улыбка… Дружественен, почти нежен…

 

К 8.30 доехали до городишка Mados, Ontario. Восторг от него С.: все в нем нашел - и традицию, и консерватизм, и правильную жизнь. Все сразу и безоговорочно. Кофе в деревенском "дайнере"5. Осмотр двух имений. Все страшно быстро… В 12.30 выезжаем в Торонто, куда приезжаем в три. Свиданье с какой-то старушкой и еще какой-то женщиной ("важное дело, нужно было проверить - не провокаторша ли…"). Для меня - передышка до 4.30. Прочел газету, выпил в греческом joint'e6 кофе, погулял по шумной, уродливой Queens Street. Все то же чувство приснившегося сна: мы с Солженицыным в Торонто! Вдруг на припеке, среди безличной толпы простых людей, - чув-

 


      1 голые факты (англ.).
      2 Действительно (англ.).
      3 шоссе (англ.).
      4 в полной глуши (англ.).
      5 Diner - закусочная (англ.).
      6 Joint - забегаловка (англ.).

      182

ство - мимолетное - невероятного счастья, bliss'a1, чувство несказанной радости жизни. В 4.30 снова за руль. Оставляем за собой Торонто. На Peterboro и на север - в Bancroft, где и пишу это в отельной комнате в одиннадцать часов вечера! Он спит в соседней.

Разговоры - о писательстве (генезис "Августа 14-го", "Круга первого" и т.д.). О семье. Об его планах. Сейчас записать все это неспособен.

 

И весь день - ни одного облачка. Неподвижный, лучезарный, подлинно пасхальный день, весь в вышину и весь как бы отражающийся в бессчисленных озерах… Какое-то стихийное погружение в стихию Солженицына. И с нею вместе - в Божественную стихию жизни жительствующей.

 

Понедельник, 12 мая 1975

 

Вчера в Syracuse, N.Y.2, служба, банкет, речь о семинарии и опять - пять часов в автомобиле. Чудовищная усталость от нагруженности всех этих недель - почти подряд: поездка в Европу, Страстная, Солженицын и вот теперь - последнее усилие перед концом учебного года…

 

Итак, снова четыре дня с Солженицыным, вдвоем, в отрыве от людей. Почти ровно через год после "горной встречи". Эту можно было бы назвать "озерной", столько озер мы видели и "пережили". Постепенно мысли и впечатления приходят в порядок. На днях "на досуге" постараюсь "систематизировать". Сейчас (8.30утра) нужно опять уезжать - в New Jersey3 на собрание духовенства. Но спрашиваю себя - если бы все выразить формулой, то как? Думаю, что на этот раз сильнее, острее ощутил коренное различие между нами, различие между "сокровищами", владеющими сердцем ("где сокровище ваше…"4). Его сокровище - Россия и только Россия, мое - Церковь. Конечно, он отдан своему сокровищу так, как никто из нас не отдан своему. Его вера, пожалуй, сдвинет горы, наша, моя во всяком случае, - нет. И все же остается эта "отчужденность ценностей".

 

Продолжаю после обеда. Какой же все-таки остается "образ" от этих четырех дней, в которые мы расставались только на несколько часов сна?

 

Великий человек? В одержимости своим призванием, в полной с ним слитности - несомненно. Из него действительно исходит сила ("мана"). Когда вспоминаешь, что и сколько он написал и в каких условиях, снова и снова поражаешься. Но (вот начинается "но") - за эти дни меня поразили:

 

1) Некий примитивизм сознания. Это касается одинаково людей, событий, вида на природу и т.д. В сущности он не чувствует никаких оттенков, никакой ни в чем сложности.

 

2) Непонимание людей и, может быть, даже нежелание вдумываться, вживаться в них. Распределение их по готовым категориям, утилитаризм в подходе к ним.

 

3) Отсутствие мягкости, жалости, терпения. Напротив, первый подход: недоверие, подозрительность, истолкование in malem partem1.

 

4) Невероятная самоуверенность, непогрешимость.

 

5) Невероятная скрытность.

 

Я мог бы продолжать, но не буду. Для меня несомненно, что ни один из этих - для меня очень чувствительных - недостатков не противоречит обязательно "величию", литературному гению, что "качества" (даже чисто человеческие) могут быть в художественном творчестве, что писатель в жизни совсем не обязательно соответствует писателю в творчестве. Что напротив - одной из причин, одним из двигателей творчества и бывает как раз напряженное противоречие между жизнью и тем, что писатель творит. Меня волнует, тревожит, страшит не трудность его в жизни, не особенности его личности, а тот "последний замысел", на который он весь, целиком направлен и которому он действительно служит "без остатка".

 

В эти дни с ним у меня все время было чувство, что я "старший", имею дело с ребенком, капризным и даже избалованным, которому все равно "всего не объяснишь" и потому лучше уступить ("ты старший, ты уступи…") во имя мира, согласия и с надеждой - "подрастет - поймет…". Чувство, что я - ученик старшего класса, имеющий дело с учеником младшего класса, для которого нужно все упрощать, с которым нужно говорить "на его уровне".

 

Его мировоззрение, идеология сводятся, в сущности, к двум-трем до ужаса простым убеждениям, в центре которых как самоочевидное средоточие стоит Россия. Россия есть некая соборная личность, некое живое целое ("весь герой моих романов - Россия…"). У нее было свое "выражение", с которого ее сбил Петр Великий. Существует некий "русский дух", неизменный и лучше всего воплощенный в старообрядчестве. Насколько можно понять, дух этот определен в равной мере неким постоянным, прямым общением с природой (в отличие от западного, технического овладевания ею) и христианством. Тут больше толстовства, чем славянофильства, ибо никакой "миссии", никакого особого "призвания" у России нет - кроме того разве, чтобы быть собой (это может быть уроком Западу, стремящемуся к "росту", развитию и технике). Есть, следовательно, идеальная Россия, которой все русские призваны служить… "Да тихое и безмолвное житие поживем". По отношению к этой идеальной России уже сам интерес к "другому" - к Западу, например, - является соблазном. Это не нужно, это "роскошь". Каждый народ ("нация") живет в себе, не вмешиваясь в дела и "призвания" других народов. Таким образом, Запад России дать ничего не может, к тому же сам глубоко болен. Но, главное, чужд, чужд безнадежно, онтологически. Россия, далее, смертельно ранена марксизмом-большевизмом. Это ее расплата за интерес к Западу и утерю "русского духа". Ее исцеление в возвращении к двум китам "русского духа" - к природе как "среде" и к христианству, понимаемому как основа личной и общественной нравственности ("раскаяние и самоограничение"). На пути этого исцеления главное препятствие - "образованщина", то есть интеллигенция антиприродная и антирусская по самой своей природе, ибо порабощенная Западу и, что еще хуже, "еврейству". Наконец, роль его - Солженицына - восстановить правду о России, раскрыть ее самой России и тем самым вернуть Россию на ее изначальный путь. Отсюда напряженная борьба с двумя кровными врагами России - марксизмом (квинтэссенция Запада) и "образованщиной".

 

Отсюда "дихотомия" Солженицына: "органичность" против всякого "распада", а также против техники и технологии. Не столько "добро" и "зло", сколько "здоровое" и "больное", "простое" и "сложное" и т.д. Петербургская Россия плоха своей сложностью, утонченностью, отрывом от "природы" и "народа".

 

В эту схему, однако, не вмещаются, ей как бы чужды: утверждение какого-то "внутреннего развития" (взамен внешнего - политического, экономического и т.д.), таким образом - некий пиетет по отношению к "культуре" и, что гораздо важнее, утверждение христианства как единоспасающей силы. Меня поразили его примечания к моей статье "Таинство верных": "Это для меня совершенно новый подход…" Тут он сам еще, следовательно, в искании

Источник: сайт об отце Александре Шмемане


Ответ Солженицыну

Опубликовано: Вестник Русского христианского движения. № 117. I-1976.


Если бы «Письмо из Америки» не было написано автором Архипелага ГУЛаги Августа четырнадцатого, на него можно было бы не отзываться. Но его написал Солженицын, человек изменивший воздух, которым мы дышим, сказавший слова, которые очистили и возродили слово, прорубивший ложью и подлостью замурованный доступ к совести и правде. Человек, каждое слово, каждая строчка которого заслуживает поэтому предельного внимания. А если так, то молчание — при коренном несогласии с ним — было бы изменой и ему, изменой тому призыву жить не по лжи, что составляет духовный двигатель его писательского служения.

Итак, скажу прямо, что «Письмо из Америки» вызвало во мне глубокую обиду, но только обиду не на Солженицына, а за него. Правда, в письме этом при желании можно было бы найти немало оснований для обиды — не личной, конечно, а «церковной» — и на Солженицына. Так, горестное недоумение вызывают — непроверенность фактов, повторение, очевидно с чужих слов, ложных сведений, голословность иных обвинений и, больше всего, пронизывающее его здесь и там, непонятное раздражение... Однако, после второго и третьего чтения, обида эта как бы растворяется, и исчезает желание спорить с Солженицыным даже о самых вопиющих, допущенных им, ошибках. Почему? Да потому что очевидным становится, что само то письмо, в сущности, не о наших «церковных делах» — успехах, промахах, разделениях и т. д., а о чем то другом. Что все эти ошибки — в фактах, суждениях, оценках — не причина, а результат какой-то неизмеримо более глубокой ошибки, которая и вызывает обиду не на, а за Солженицына и о которой одной только и стоит говорить.

Поскольку, однако, темой письма является Церковь, необходимо начать хотя бы с нескольких слов о подходе Солженицына к этой теме. Ибо, как это ни горько сказать, подход этот сродни тому странному, почти всегда бессознательному, но и несомненному, презрению к Церкви, которое издавна присуще русской интеллигенции (не в узком, а в широком смысле этого словосочетания, означающего здесь русский образованный класс) и которое не исчезает даже и тогда, когда русский образованный человек возвращается к религиозному мировозрению и даже к «церковности».

О причинах этого презрения, многие из которых несомненно укоренены в печальных сторонах русской церковной действительности, здесь можно не говорить. Но сущность его ясна и определить ее можно приблизительно так: в отношении Церкви (подчеркиваю: я говорю именно о Церкви, а не о вере или религии вообще) русский образованный человек не считает себя связанным теми принципами и правилами, которые для него самоочевидны и элементарны в любой другой области. В первую очередь это относится к действительно элементарному, казалось бы, требованию знать то, о чем говоришь. Как это ни странно, но в том, что касается Церкви, ее учения, внутренних законов, внутренней «логики» ее устройства и всей ее жизни, простой намек на такое требование вызывает у большинства русских образованных людей, даже верующих и церковных, настоящее раздражение, словно требуют от них чего-то не только невозможного, но, по сути дела, и ненужного. Ненужно же оно потому, что к Церкви такой образованный человек подходит, и ее воспринимает, не знанием, а чувством, и это — никаким знанием не проверенное и не очищенное — чувство и есть для него единственное мерило всего в церковной жизни. Я даже не говорю о богословии в прямом смысле этого слова — оно, не без вины, возможно, самих богословов, так никогда и не вошло в ткань русского «образования», осталось ему чуждым. Но такое же удивительное невежество и тот же отказ невежество это считать изъяном и недостатком, характеризуют отношение нашего образованного класса и к богослужению и к церковному устройству, ко всему, что включено в понятие церковной жизни. Это не мешает, однако, русскому интеллигенту с апломбом судить об этой жизни и о самой Церкви. Тут сказывается вторая присущая русскому интеллигенту черта: отсутствие в нем смирения перед Церковью, нечувствие ее «иноприродности» по отношению ко всем другим областям жизни. Пускай подсознательно, на глубине души, но он убежден, что он нужнее Церкви, чем она ему и потому, едва переступив ее порог, он начинает не столько спасаться в ней, сколько спасать ее...

И вот, хотя бы и отчасти, но подход этот чувствуется, увы, и в письме Солженицына. Ведь, вот, возмем ли мы «Архипелаг ГУЛаг» или «Август Четырнадцатого», эти две — для меня — вершины солженицынского творчества, нас не может не поразить, прежде всего, то подлинное знание, что лежит в основе этих произведений, и то усилие, что вложено в приобретение этого знания, усилие не только ума и памяти, но и того, что в одной из прежних моих статей о Солженицыне я назвал творческой совестью. Во всем, о чем он пишет в этих книгах, хочет дойти Солженицын до последней правды, до нравственного права сказать, как сказал он в первых строках Архипелага: — «все было именно так». В Августе Четырнадцатого, например, целые главы посвящены кропотливому, техническому анализу военных действий, для читателя подчас непосильному, однако в сознании и совести автора необходимому для того, чтобы правда вывода была укоренена в правдивости подхода. И именно эта совестливость и правдивость делают творчество Солженицына художественным исследованием.

Но, вот когда говорит Солженицын о Церкви, почему-то не чувствует он, повидимому, потребности в «исследовании», в изучении и проверке, в узнавании и взвешивании узнанного на весах творческой совести. Тут достаточными оказываются несколько впечатлений, несколько эмоционально окрашенных переживаний, несколько разговоров и над всем доминирующее чувство, раздраженно и презрительно противопоставляемое «формалистическим умам». Допустил ли бы он, например, в Августе Четырнадцатого то, что допустил в своем письме: смешение двух совершенно различных, и по времени и по сути, событий — возврат, в конце прошлого столетия в Америке, униатов в лоно православия и уход из русской канадской епархии, вскоре после революции, православных, а не униатов, украинцев? Позволил бы себе привести, не проверив ее, чью-то злонамеренную клевету о подписании в Москве молодым американским епископом какого-то «измененного соглашения»? Я не собираюсь здесь ни перечислять такого рода ошибок, ни отвечать на них. Я только дерзаю утверждать, что такого подхода — без проверки, без досконального исследования — Солженицын не позволил бы себе ни в одной другой области, будь то движение русских корпусов в Восточной Пруссии, Ленин в Цюрихе или созревание зловещего архипелага... Там — он все проверил, все, что мог — узнал, взвесил и оценил своей творческой совестью. Здесь — не только говоря о Церкви, но фактически и вынося суд над нею, — он этого не сделал...

Почему? Как же он мог оказаться причастным тому презрению, ни йоты которого не найдем мы у него в отношении даже заклятых его врагов — Сталина, Ленина, «голубых кантов», в освобождении от которого вся сила и вся правда его творчества? Только этот вопрос, и именно потому что затрагивает он самые глубины солженицынского вИдения, и ставит перед нами его «Письмо из Америки», только на него и стоит постараться найти ответ.

Ответа же этого искать следует, по моему глубокому убеждению, не в том, что Солженицын пишет о «церковных делах» и, тем паче, разделениях — которые в конце своего письма и называет-то он ничтожными — а в его постоянной, напряженной, с первого взгляда даже непонятной, сосредоточенности на старообрядчестве. Не случайно, конечно, во всем том, сравнительно с объемом его творчеста, немногом, что написано им о Церкви и ее «проблемах», такое центральное место отведено именно старообрядчеству и старообрядцам. И, по-моему, глубоко ошибаются те, кому это кажется каким-то непонятным капризом, чуть ли не блажью, чем-то, что, во всяком случае, не имеет прямого отношения к главной магистрали его творчества. Я убежден, напротив, что тема эта не только не «побочная», но ключевая для понимания того ответа, каковым в каком-то глубоком смысле является все творчество Солженицына.

О чем бы ни писал Солженицын, по существу занят он одним вопросом: как началась гибель России, в чем сущность этой гибели и в чем спасение от нее?И именно в свете этого вопроса тема о старообрядчестве раскрывается во всем своем значении. В ней ключ не только к подходу Солженицына к Церкви, но и к его восприятию исторической и духовной трагедии России.

Свое «художественное исследование» гибели России Солженицын начинает с рокового лета 1914 года, когда один за другим завязываются узлы уже неминуемого страшного революционного обвала. В том-то все и дело, однако, что для Солженицына начало это есть, на деле, эпилог, трагическая развязка другой, неизмеримо более глубокой и продолжительной трагедии, которая свое начало имеет в национально-религиозном кризисе 17-го века. Именно тогда, как утверждает Солженицын в заключительных словах своего письма — «началась гибель России», так что не будь того обвала, — «не в России бы родился современный терроризм и не через Россию пришла бы в мир ленинская революция», ибо — «в России староверческой она была бы невозможна...»

Мы читаем эти слова и сразу же чувствуем: нет, тут не обмолвка, не риторическое преувеличение, не «красное словцо». Мы чувствуем: тут, а не в поверхностных, «сверху вниз», рассуждениях о заслугах и грехах зарубежных «юрисдикций», весь интерес, вся страсть, все внимание Солженицына. Там — сердце его не затронуто, а если и затронуто, то только по отношению к этой, главной для него, теме. Тут — оно все целиком, во всей своей страсти и боли.

А если так, то бесконечно важным становится вопрос о том, прав или неправ Солженицын в этих своих утверждениях и в стоящей за ними интуиции? Прав ли он, утверждая, что из всех многочисленных «разрывов и связей» русской истории, именно тот давний кризис начал и изнутри определил собой гибель России, есть источник того духовного зла, что в конце концов восторжествовало в ленинской революции?

Необходимо сразу же подчеркнуть, что тема старообрядчества у Солженицына состоит не из одного, а из двух утвреждений, которые формально одно с другим не обязательно связаны и не обязательно одно из другого вытекает.

Первое утверждение можно назвать нравственным, потому что в центре его стоит грех гонения на старообрядцев. По Солженицыну, гонением этим «официальная» Россия, и государственная и церковная, совершила страшный грех и этот грех, поскольку она не раскаялась в нем, отравляет ее сознание и совесть, делает ее в глубоком нравственном смысле Россией падшей, а потому и бессильной против того зла, что постепенно, как раковая опухоль, распространялся по ее организму. Отсюда — призыв к раскаянию перед старообрядцами, призыв, обращенный в первую очередь к «никонианской» Церкви, как основной виновнице этого нравственного преступления и носительнице этого национального греха.

Суть же второго утверждения в провозглашении правоты «староверия» и, соотносительно, неправоты «официальной» России, уже по существу: «в России староверческой ленинская революция была бы невозможна». Что же могут означать эти слова, как не то, что с осуждением старообрядчества и исключением его из русской истории, совершилось самоотречение России, обрыв национальной традиции, утеря Россией своего внутреннего облика, души, призвания? Тогда как старообрядцы, даже и веками оторванные от родной земли, эту подлинную Россию сохранили. Солженицын пишет: «видеть как сохранился их национальный облик, народный нрав и слышать их сохраненную речь — нигде на всем Западе и далеко не везде в Советском Союзе почувствуешь себя настолько в России, как среди них...». Таким образом, именно «от бездушных реформ Никона и Петра... началось вытравление и подавление русского национального духа», так с кризиса 17-го века началась гибель России...

Я назвал два эти утверждения разнородными, потому что они действительно относятся к совершенно разным планам суждений и оценок. Сколь бы ни был нравственно-осудителен факт гонения (первое утверждение), сам по себе он ведь не доказывает правоты гонимых (второе утверждение). Увы, история Церкви и, шире, так называемого «христианского мира», переполнена гонениями на всевозможных «инакомыслящих».. И, однако, очевидно, что оставаясь навсегда грехом и стыдом христианской истории, гонения эти не превращают ересь в истину, заблуждение в правду. И, следовательно, отвратительный факт гонения на старообрядцев ни снимает, ни разрешает вопроса об их правоте или неправоте по существу в том трагическом конфликте, который в 17-м веке разделил русское церковное и общественное сознание.

Подчеркнуть же эту разнородность необходимо, потому что сам Солженицын либо не видит, либо не хочет видеть ее. Два утверждения он как бы сливает в одно и неясным становится — в чем же должны мы (т. е. те, кого Солженицын называет «никонианами») каяться — в том ли, что наследственно разделяем и несем грех гонения на старообрядцев или же в том, что изменили древнему православию и стали «новообрядцами»? И что питает его собственное страстное и вдохновенное обличение и призыв: раскаяние за гонение или же глубокая идейно-утробная солидарность со старообрядчеством? Поставить эти вопросы ребром заставляет меня не «формалистическая» наклонность ума, а столь же страстное желание понять Солженицына, ибо, повторяю, слишком огромно и единственно место его в процессе прояснения и исцеления русского сознания, чтобы осталось здесь что-либо неясным, недоговоренным и двусмысленным.

Начнем с первого утверждения Солженицына — о грехе гонения, и с первого призыва — к покаянию перед старообрядцами. Я совершенно убежден, что сегодня не найдется ни одного русского православного человека, который не согласился бы с Солженицыным в его безоговорочном нравственном осуждении государственно-церковного преследования — «огнем и мечем» — старообрядцев. Но именно поэтому и его настойчивое требование раскаяния и покаяния отдает — во всяком случае на мой слух — отвлеченностью и риторичностью. Ибо если под раскаянием общим — государственным, национальным, церковным, в отличие от раскаяния личного, разуметь постепенно совершающуюся в национальном или церковном сознании переоценку того или иного события прошлого, и переоценку именно нравственную, то такая переоценка и, следовательно, раскаяние в отношении трагических событий 17-го века уже совершились. Я не знаю ни одного церковного историка, ни одного богослова, ни одного православного мыслителя, который не подписался бы под выводом покойного проф. А. В. Карташова: «вся эта неистовая трата драгоценной духовной энергии и религиозного героизма не может не вызвать в нас горестного сожаления. Как много сил потеряла наша русская Церковь от нетактичного проведения книжной справы и от всего поведения патриарха Никона» (Ист. Русской Церкви, II, 241). Общий очерк этой покаянной переоценки можно найти во введении и к последнему по времени русскому труду на эту тему — в Русском Старообрядчестве проф. С. А. Зеньковского (1970). И хотя, как замечает Зеньковский, тут предстоит еще много работы, вряд ли подлежит сомнению сам факт глубокого и именно нравственного осуждения русским и церковным и общественным сознанием бессмысленного и греховного гонения, воздвигнутого на целый слой русского народа. Не существует уже давно и апологетов патриарха Никона, так что вряд ли термин «Никонианская» справедлив в применении к Русской Церкви. Напротив, уж если что характерно в ставшем общепринятым подходе к нему, так это, как раз, почти преувеличенное*), страстное осуждение его, отдающее ненавистью («нелепые затейки неистового Никона» — С. А. Зеньковский).

Что же касается нашего светского общества, как «прогрессивного», так и «консервативного», то в нем уже в 19-ом веке началось настоящее увлечение старообрядчеством, его бытом и укладом жизни, его архаичной целостностью, сохраненной им традицией древне-русской иконописи и кустарного искусства, а также и его социально-экономическими успехами. Поэтому в словах Солженицына о том, что старообрядцы «запуганы и затравлены», я не могу не видеть по меньшей мере преувеличения. И уж во всяком случае не затравленностыо или запуганностью объясняется то, что «они и христианами нас почти не почитают, они и в притворе своего храма не разрешат нам перекреститься ни по своему, ни по ихнему», а чем-то совсем другим, что и переводит нас ко второму солженицынскому утверждению.

 «В России староверческой ленинская революция была бы невозможной». Скажу прямо: именно в этом утверждении Солженицына, составляющем как бы средоточие, идейно-психологический «фокус» его письма, вижу я основную ошибку, основную потому, что относится она не ко всегда исправимым частностям, а к солженицынскому восприятию всей русской трагедии. Поэтому и этот мой, поневоле краткий, ответ ощущаю я как одновременно и вопрос, обращенный к Солженицыну и продиктованный не раз исповеданной мною верой в его призвание быть «экзорцистом» русского сознания, освободителем его от завладевших им соблазнов.

Между тем, именно таким соблазном звучит для меня утверждение Солженицына. Оно поражает меня в устах писателя, первым сказавшего горькую, но и целительную, правду о духовных изъянах русской судьбы, первым обличившего губительную сущность всяческого «идеологизма». Кто кто другой, но Солженицын — думается мне — не может не понять, что если что-либо сделало ленинскую революцию в России возможной, а может быть и неизбежной, то это как раз то, что впервые с такой силой проявилось в старообрядческом расколе, то, чего раскол был первым, но, увы, не последним «взрывом», и что так метко определил о. Г. Флоровский, назвавший раскол — «первым припадком русской беспочвенности, отрывом от соборности, исходом из истории».

Именно тогда если не возникли, то впервые с такой интенсивностью, проявили себя столь часто присущие русскому сознанию — как искушение, как соблазн — одержимость ложными абсолютизмами, легкость разрывов и отрывов, уход из истории, и это значит — из медленного подвига и делания, из ответственности, из «труда и постоянства» — в апокалиптический испуг и утопию, неспособность к трезвенности и самопроверке, к различению духов — от Бога ли они... Потому так соблазнительно нечувствие всего этого теми, кто, зачарованные старообрядчеством, как якобы чудесно сохранившимся куском подлинной, древней, неповрежденной России, за внешней верностью «старому обряду» и «быту» не различают изначального пафоса раскола как пафоса именно испуга и отрицания, не ощущают как раз новизны породившего его мироощущения.

Новизны, прежде всего, самой веры, религиозного опыта. С богословской точки зрения, которую у нас, увы, и всерьез то не принято принимать, меньше всего по отношению к исконной вселенской вере Церкви было в старообрядчестве именно «староверия». Напротив, почти сразу же оно превратилось в радикальное нововерие: «убежали от новизны пустяковой и вошли в дебри новизны сплошной догматической» (А. В. Карташов). Ибо для оправдания своего разрыва и с Церковью и с Царством, т. е. основными «координатами» собственного своего мировоззрения, раскол должен был подменить веру Церкви радикальной апокалиптической схемой, действительно страшным, неслыханным учением об оскудении и «уходе» благодати. Потому старообрядчество «должно было фактически создавать новую «старую» веру, без иерархии, без церквей, без полноты таинств, и придумывать новый «старый» обряд, который во всяком случае в части старообрядческого движения был по существу гораздо более радикальным нововведением, чем все «никонианские» новшества...» (С. А. Зеньковский). Но неужели степень нашего равнодушия к содержаниюверы такова, что все это еще нужно доказывать? Неужели не ясно, что в плане веры и религиозного опыта раскол был вспышкой — на русской почве и в русском сознании — того, уже на заре христианства осужденного, соблазна о Церкви, который красной нитью проходит через всю историю христианства и сущность которого, на последней глубине, в действительно еретическом отрицании Богочеловечества, а потому и Церкви, как богочеловеческого организма, вечно изнемогающего в своем земном странствовании, но вратами ада не одолимого «до скончания века...». И потому совсем не обряды и обычаи, и не загнанность и запуганность, а вера разделяет старообрядчество и православие, или точнее — нововерие старообрядчества, несовместимое с верою и преданием Церкви. Потому и никакое примирение и воссоединение не будет подлинным, если не будет оно основано, как и все в Церкви, на единстве веры...

Новой в старообрядчестве была не только вера. По слову Костомарова, сам «раскол был явлением новой, а не древней жизни». И в истории русского сознания старообрядчество можно определить как первое явление того идеологизма, которому суждено было стать одним из самых роковых факторов всей дальнейшей русской истории. Идеологизмом я называю сам факт плененности и одержимости сознания идеологией, сущность которой всегда в сочетании отвлеченной и утопической идейной схемы с абсолютной верой в ее практическую «спасительность» и с фанатическим волевым подчинением ей действительности. И именно идеологией, больше чем религиозной сектой, был и остался раскол в своем основном потоке. В нем можно распознать все те черты, которые в таком страшном изобилии пришлось с тех пор, в века расцвета и торжества «идеологизма», испытать и России и миру.

Как и всякая идеология, раскол в истоках своих был «вспышкой социально-политического неприятия и противодействия, социальным движением — но именно из религиозного самочувствия» (Флоровский). Как и всякая идеология, раскол был, прежде всего утопией — «его мечта была о здешнем Граде, о граде земном, теократическая утопия, теократический хилиазм». Ибо в основе всякой идеологии лежит всегда определенное и целостное истолкование истории, абсолютизация одной историософской схемы, которая, будучи принята как абсолютная истина, уже не подлежит проверке «действительностью», а, напротив, сама становится единственным критерием ее понимания и оценки. Накинув, как и всякая идеология, свой идеологический аркан на историю, старообрядчество оказалось — как и всякая идеология — слепым к истории, к действительности, неспособным ничего в ней увидеть, распознать, оценить и переоценить, твердокаменно-неподвижным как в отрицаниях своих, так и утверждениях. И опять таки, причиной этому не «гонение», которое не помешало старообрядцам в России развить большую социально-экономическую активность и достичь значительных успехов и хозяйственного благополучия, а та глухая стена, которую неизменно воздвигает вокруг себя «идеология» и которой всегда отделена она от живой жизни и реальной истории...

Говоря о том, что старообрядчество оказалось первым явлением в России «идеологизма», я, конечно, ни минуты не утверждаю, что между старообрядчеством и другими идеологиями, позднее пленившими русское сознание, существуют какая-либо причинно-следственная связь или прямое преемство. Конечно нет, тем более, что «утопия» старообрядчества была утопией прошлого, тогда как через пресловутое петровское «окно в Европу» полился к нам западный утопизм будущего. Я утверждаю только, что дальнейшее, прогрессирующее пленение русского сознания этими идеологическими утопиями, сам этот роковой «идеологизм», чем дальше, тем больше раздиравший Россию, были проявлением тех же психологических соблазнов, того же двусмысленного — ибо «светом разума» не проверенного и не очищенного — максимализма, которые как пожар вспыхнули уже в расколе. И этим, возможно, и объясняется то притяжение к старообрядчеству, та парадоксальная симпатия к нему, которую мы находим у русских радикалов как «левого», так и «правого» толка: в старообрядчестве им импонирует именно его «стопроцентность» и в отрицаниях и в утверждениях, та стойкость и непримиримость, которые действительно присущи всякому идеологизму, и которые так легко и так часто принимаются за критерий истины и правоты... Чем же как не снова «яростным приступом анти-исторического утопизма» были и нигилизм 60-х годов и народничество 70-х и восторженное, почти экстатическое принятие марксизма в 80-х и 90-х? Как не видеть в них, насквозь пронизывающей их, именно веры, своего рода религиозного исступления? Действительно, по слову одного историка, «вся история русской интеллигенции проходит в прошлом веке под знаком религиозного кризиса», и не случайно, конечно, и Писарев и Добролюбов начали с почти надрывной религиозности. Все это та же стихия, абсолютизирует ли она чин и обряд, или же народ или революцию. «Русский интеллигент — писал С. Л. Франк — сторонится реальности, бежит от мира, живет вне подлинной, исторической, бытовой жизни, в мире призраков, мечтаний, благочестивой веры...». А этот несомненный «религиозный субстрат» русского идеологизма и роднит его, не генетически, а психологически, со старообрядчеством, делает его проявлением одного и того же исторического нигилизма.*) Ибо история тут либо в прошлом, либо в будущем. В настоящем ее нет и, согласно основному догмату всякой идеологии, быть не может... И вот старообрядчество, живя в века, отмеченные, как никак, светозарным явлением св. Тихона Задонского, преп. Серафима Саровского, Оптинских старцев, твердокаменно остается при своем, в само себя закованном и самодовлеющем отрицании. А русский «радикал» в эпоху небывалого, несравнимого взлета русского творчества, просто не замечает его в уходе в свой собственный утопический хилиазм... Когда-нибудь будет наконец признано как самоочевидная истина, что все идеологии, независимо от того «левые» они или «правые», направлены ли они на прошлое или на будущее, рождают рано или поздно один и тот же тип человека: человека, прежде всего, слепого к действительности, хотя как будто только к ней, ради ее радикального изменения, и обращенного всей своей волей, всей целостностью своей идеологической веры. Человека, чье сердце, по выражению В. Соловьева, «пламенеет новой верой, но ум не работает, ибо на все вопросы есть уже готовые и безусловные ответы». И не в том ли историческая трагедия России, что слепой, и потому разрушительный, «идеологизм» оказался сильнее, и, в конце концов, восторжествовал над силами светлыми, творческими и созидательными?

Среди же этих светлых и созидательных сил я, ни минуты не сомневаясь, хотя и зная все возражения, на первое место ставлю Церковь, ту самую, которую Солженицын называет «никонианской» и определяет как «безвольный придаток государства».

Отдав много лет на изучение и преподавание истории Церкви, я не принадлежу к числу тех, кто идеализирует ее прошлое и считает изменой ей какую бы то ни было критику до-революционного русского православия. Напротив — в такой критике я вижу одну из насущнейших задач русского церковного сознания, слишком часто подверженного, увы, ничем не оправданному триумфализму и горделивому самодовольству. Вместе с подавляющим большинством русских церковных историков и богословов я считаю церковные реформы Петра насилием над церковью, трагически ограничившим ее свободу и воздействие на «народный дух», превратившими ее в казенное «ведомство православного исповедания», а духовенство в «запуганное сословие» (Флоровский). Но не только элементарное чувство справедливости, а и насущно нужная нам сейчас «полнота зрения» требуют, чтобы, признавая все это, мы видели и распознали и другую сторону, другое содержание русского православия т. н. «синодального» периода.

Полная же правда о нем в том, что, какова бы ни была степень ее плененности государством и ее «казенной судьбы», именно в недрах этой синодальной, имперской Церкви и именно в эти два судьбоносных века, совершалось и нарастало возрождение Православия в его вселенской глубине и силе, после столетий застоя, вызванного трагической судьбой православного Востока. Во-первых и превыше всего — духовное возрождение, выразившееся более всего в новом расцвете монашества, этого исконного духовного средоточия Росии. Я назвал уже св. Тихона Задонского, преп. Серафима, Оптинских Старцев. Но эти вершины и взлеты были бы невозможны без исподволь и на глубине совершавшегося возврата к первоистокам православного религиозного опыта и умозрения, без подвига Паисия Величковского и им и его учениками созданной сети духовных очагов этого возврата. А наряду с духовным возрождением и в прямой связи с ним, происходило и возрождение творческой церковной мысли, освобождение ее от многовекового «западного пленения» через творческий же возврат к полноте церковного предания... Пускай это было только начало, только провозвестие — но сколь знаменательное и вдохновенное — воцерковлениярусского сознания, преодоления того разрыва в нем между Церковью и культурой, корни которого уходят не только в «культурную революцию», навязанную Петром, но и в сакральный иммобилизм Стоглавого Собора... И, может быть, только сейчас, в свете того, что за последнее полустолетие произошло в России и с Россией, начинаем мы понимать все значение и всю глубину этого возрождения, именно теперь слышим в нем спасительный призыв, обращенный к нам.

А уж если в чем была настоящая, духовная трагедия русской Церкви в эти века, то как раз в неизжитости в церковном сознании и в церковной жизни косной инерции староверия и обрядоверия, в утробном ферапонтовском сопротивлении всему живому и подлинному, в реакционном испуге перед всякой мыслью и творчеством и в гонении на них. Именно эта инерция и этот псевдо-консерватизм уводили буквально сотни тысяч людей в сектантство, именно эта боязнь Духа и Истины, это недоверие к «свободе сынов Божиих» породили и победоносцевское стремление «подморозить Россию», а также и взрыв дешевого, всякой глубины и подлинности лишенного, обновленчества...

И все же именно Церковь и только Церковь оказалась силой, способной противостоять разгулу и торжеству сатанинской идеологии. Она одна не рухнула в страшном, по своей быстроте, крушении Империи. Гонимая, загнанная, разлагаемая и отравляемая беспрестанным давлением, контролем, предательством, ложью, одна она, по свидетельству самого Солженицына, оказалась не падшей в страшном падении России.

Поскольку статья эта написана в ответ на письмо, тема которого — Церковь, я только мимоходом коснусь другой созидательной, а не разрушительной силы, другого противодействия в русской истории постоянному искушению «идеологизма». Это — сама русская культура и, прежде всего, великая русская литература, не случайно же расцветшая в эти имперские века. Не стоит повторять здесь всего сказанного о ней, как в России и русскими, так и иноземцами, для которых именно в ней величие России. Достаточно напомнить, что искушение «идеологизмом» было и в ней, и однако именно в том и величие ее и глубина, что в лучшем ею созданном — от Державина и Пушкина до «Августа Четырнадцатого», — искушение это было каждый раз преодолено. Что осталась она верной как раз той правдивости, которую больше всего не выносит идеология, и поэтому постоянной победой над ложью идеологизма.

Чудо всего подлинного в русской литературе — что была и остается она свободнойне только под давлением «внешним», но и изнутри, в своей творческой совести, от идеологических идолов и идолопоклонства.

Нет, не в исходе в какую-то мнимую Россию прошлого, как и не в утопических мечтаниях о будущем, а в духовно-трезвом собирании и претворении в жизнь всего подлинного и вечного, созданного и создаваемого ею -— спасение России, превыше же всего — в «испытании духов — от Бога ли они...»

Все эти мысли пришли мне в голову при чтении «Письма из Америки». Допускаю, что я чего-то не расслышал в нем, или же услышал то, чего нет в нем. Если так, то признание своей ошибки будет для меня величайшей радостью. В оправдание же написанного скажу то, что сказал раньше: Солженицын — слишком огромное явление и для России и для мира, чтобы просто «пройти мимо» того, что он говорит и к чему призывает.

Поскольку же письмо его — об единственной, и для меня ни с чем несоизмеримой, ценности и реальности — о Церкви, не откликнуться на него было бы для меня изменой и церкви и ему.

 

*) преувеличенное, потому что далеко не все идеи Никона были неверными. Как пишет о. Г. Флоровский "свою идею священства Никоя нашел в святоотеческом учении, особенно у Златоуста. Кажется, он и в жизни хотел бы повторить Златоуста. Может быть не всегда он выражал эту идею удачно и осторожно, и пользовался иногда и "западными" определениями. Но он не выходил при этом за пределы отеческого воззрения, когда утверждал, что "священство" выше "царства". В этом вопросе против него оказались не только греки... В этом вопросе против Никона были и ревнители русской старины "старообрядцы". И для них "Царствие" осуществлялось скорее в Царстве, чем в Церкви... Это и есть тема раскола" (Пути Русского Богословия, 67).

*)Пишет Флоровский (стр. 295) — "Особо нужно упомянуть о тогдашнем влечении к расколу в радикальных кругах (срв. в частности пребывание А. Михайлова у "спасовцев" под Саратовым). В религиозных движениях стараются открыть их социальную основу. Но не были ли, напротив, социалистические движения направлены религиозным инстинктом, только слепым? "Через 200 лет мученикам двухперстия откликнутся мученики социализма (Федотов)..

Источник: сайт об отце Александре Шмемане 







просмотрено раз: 9851

  Форум Тема Ответов Просмотров Сообщение
Флейм Каким образом устанавливать власть в стране 0 7608 litipo
15.3.14 17:52
Флейм Болезнь детской наивности 0 6991 litipo
15.3.14 17:49
Общение Русская государственность 4 22941 litipo
15.3.14 17:42
Общение События 1993 года 1 13414 litipo
15.3.14 17:36
Общение росссия = солярис 5 24071 litipo
15.3.14 17:31
»»  Посетить форумы
Блок авторизации
Ник

Пароль



Забыли пароль?

Нет учетной записи?
Зарегистрируйтесь!

Чаще читают в прессе:

Объявления

Инфоновости


- Генерация страницы: 0.8894 секунд -