Добро пожаловать к Солженицыну


Глава 8. Женщина в лагере

Дата:  24.8.08 | Раздел: Архипелаг Гулаг (том 2)

жизнь женщин в лагерях смерти гулаг

Глава 8. Женщина в лагере

Да как же не думать было о них еще на следствии? - ведь в соседних где-то камерах! в этой самой тюрьме, при этом самом режиме, невыносимое это

следствие - им-то, слабым, как перенести?!

В коридорах беззвучно, не различишь их походки и шелеста платьев. Но вот бутырский надзиратель завозится с замком, оставит мужскую камеру полминуты перестоять в верхнем светлом коридоре вдоль окон, - и вниз из-под

намордника коридорного окна, в зеленом садике на уголке асфальта вдруг видим

мы так же стоящих в колонне по двое, так же ожидающих, пока отопрут им дверь

- щиколотки и туфельки женщин! - только щиколотки и туфельки да на высоких каблуках! - и это как вагнеровский удар оркестра в "Тристане и Изольде"! - мы ничего не можем углядеть выше, и уже надзиратель загоняет нас в камеру, мы бредем освещенные и омраченные, мы пририсовали всё остальное, мы вообразили их небесными и умирающими от упадка духа. Как они? Как они!..

Но, кажется, им не тяжелее, а может быть и легче. Из женских воспоминаний о следствии я пока не нашел ничего, откуда бы заключить, что они больше нас бывали обескуражены или упали духом ниже. Врач-гинеколог Н.

И. Зубов, сам отсидевший 10 лет и в лагерях постоянно лечивший и наблюдавший женщин, говорит, правда, что статистически женщина быстрее и ярче мужчины реагирует на арест и главный его результат - потерю семьи. Она душевно

ранена и это чаще всего сказывается на пресечении уязвимых женских функций. А меня в женских воспоминаниях о следствии поражает именно: о каких

"пустяках" с точки зрения арестантской (но отнюдь не женской!) они могли там

думать. Надя Суровцева, красивая и еще молодая, надела впопыхах на допрос

разные чулки, и вот в кабинете следователя её смущает, что допрашивающий

поглядывает на её ноги. Да казалось бы и чёрт с ним, хрен ему на рыло, не в

театр же она с ним пришла, к тому ж она едва ль не доктор (по-западному)

философии и горячий политик - а вот поди ж ты! Александра Острецова,

сидевшая на Большой Лубянке в 1943-м, рассказывала мне потом в лагере, что

они там часто шутили: то прятались под стол, и испуганный надзиратель входил

искать недостающую; то раскрашивались свеклой и так отправлялись на

прогулку; то уже вызванная на допрос, она увлеченно обсуждала с

сокамерницами: идти ли сегодня одетой попроще или надеть вечернее платье?

Правда, Острецова была тогда избалованная шалунья да и сидела-то с ней молоденькая Мира Уборевич. Но вот уже в возрасте и ученая, Н. И. П-ва оттачивала в камере алюминиевую ложку. Думаете - зарезаться? нет, косы

обрезать (и обрезала)!

Потом во дворе Красной Пресни мне пришлось посидеть рядом с этапом свежеосужденных, как и мы, женщин, и я с удивлением ясно увидел, что все они не так худы, не так истощены и бледны, как мы. Равная для всех тюремная пайка и тюремные испытания оказываются для женщин в среднем легче. Они не сдают так быстро от голода.

Но и для всех нас, а для женщины особенно, тюрьма - это только цветочки. Ягодки - лагерь. Именно там предстоит ей сломиться или, изогнувшись, переродясь, приспособиться.

В лагере, напротив, женщине всё тяжелее, чем нам. Начиная с лагерной нечистоты. Уже настрадавшаяся от грязи на пересылках и в этапах, она не находит чистоты и в лагере. В среднем лагере в женской рабочей бригаде и, значит, в общем бараке, ей почти никогда невозможно ощутить себя по-настоящему чистой, достать теплой воды (иногда и никакой не достать: на 1-м Кривощековском лагпункте зимой нельзя умыться нигде в лагере, только мерзлая вода, и растопить негде). Никаким законным путем она не может достать ни марли, ни тряпки. Где уж там стирать!..

Баня? Ба! С бани и начинается первый приезд в лагерь - если не считать выгрузки на снег из телячьего вагона и перехода с вещами на горбу среди конвоя и собак. В лагерной-то бане и разглядывают раздетых женщин как товар. Будет ли вода в бане или нет, но осмотр на вшивость, бритье подмышек и лобков дают не последним аристократам зоны - парикмахерам, возможность рассмотреть новых баб. Тотчас же их будут рассматривать и остальные придурки

- это традиция еще соловецкая, только там, на заре Архипелага, была нетуземная стеснительность - и их рассматривали одетыми, во время подсобных работ. Но Архипелаг окаменел и процедура стала наглей. Федот С. и его жена

(таков был рок их соединиться!) теперь со смехом вспоминают, как придурки мужчины стали по двум сторонам узкого коридора, а новоприбывших женщин пускали по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной. Потом между придурками решалось, кто кого берет. (По статистике 20-х годов у нас сидела в заключении одна женщина на шесть-семь мужчин.1 После Указов 30-х и 40-х годов соотношение это немного выравнялось, но не настолько, чтобы женщин не ценить, особенно привлекательных.) В иных лагерях процедура сохранялась вежливой: женщин доводят до их барака - и тут-то входят сытые, в новых

телогрейках (не рваная и не измазанная одежда в лагере уже сразу выглядит бешеным франтовством!) уверенные и наглые придурки. Они не спеша прохаживаются между вагонками, выбирают. Подсаживаются, разговаривают. Приглашают сходить к ним "в гости". А они живут не в общем барачном помещении, а в "кабинках" по несколько человек. У них там и электроплитка, и сковородка. Да у них жареная картошка! - мечта человечества! На первый раз

просто полакомиться, сравнить и осознать масштабы лагерной жизни. Нетерпеливые тут же после картошки требуют и "уплаты", более сдержанные идут проводить и объясняют будущее. Устраивайся, устраивайся, милая, в зоне, пока предлагают по-джентльменски. Уж и чистота, и стирка, и приличная одежда, и неутомительная работа - всё твое.

И в этом смысле считается, что женщине в лагере - "легче". Легче ей сохранить саму жизнь. С той "половой ненавистью", с какой иные доходяги

смотрят на женщин, не опустившихся до помойки, естественно рассудить, что

женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть у нее

путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь мир

заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.

И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче сходится с мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в лагере всегда открыты легкие пути. Личные особенности не раскладываются просто по статьям Уголовного кодекса, - однако, вряд ли ошибемся сказав, что большинство

Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот шаг непереносимее смерти. Другие ёжатся, колеблются, смущены (да удерживает и стыд перед подругами), а когда решатся, когда смирятся - смотришь,

поздно, они уже не идут в лагерный спрос.

Потому что предлагают не каждой.

Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается

- и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами, с матерями семейств делают и почти девочки. И именно девочки, задохнувшись от

наготы лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.

А - нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным, толстым снаружи и хилым внутри существом, бреди в лес. Еще сама приползешь,

еще кланяться будешь.

Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала умный шаг в первые же дни - ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в

швейную или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похоже на волю.

Случится этап - ты и на новое место приедешь вполне в расцвете, ты и там

уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных ходов -

стать прислугой начальства. Когда среди нового этапа пришла в лагерь

дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена крупного армейского

командира, начальник УРЧа тотчас её высмотрел и дал почетное назначение мыть

полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне понимая,

что это - удача.

Что с того, что кого-то на воле ты там любила и кому-то хотела быть верна! Какая корысть в верности мертвячки? "выйдешь на волю - кому ты

будешь нужна?" - вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты грубеешь,

стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли

что-то спешить взять и от этой дикой жизни?

Облегчает и то, что здесь никто никого не осуждает. "Здесь все так живут".

Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.

Те, кто не уступили сразу - или одумаются, или их заставят всё же уступить. Самым упорным, но если собой хороша - сойдется, сойдется на клин

- сдавайся!

Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве) гордая девка М., лейтенант-снайпер, как царевна из сказки - губы пунцовые, осанка лебяжья,

волосы вороновым крылом.2 И наметил купить её старый грязный жирный

кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей, при

её упругой красоте, при её мужественной недавней жизни особенно. Он был

корягой гнилой, она - стройным тополем. Но он обложил её так тесно, что ей

не оставалось дохнуть. Он не только обрек её общим работам (все придурки

действовали слаженно, и помогали ему в облаве), придиркам надзора (а на

крючке у него был и надзорсостав) - но и грозил неминуемым худым далеким

этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет, мне довелось самому

увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью от женского

барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного Бершадера. После

этого она хорошо была устроена в зоне.

М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей, потерявшая мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале - и всё упорствовала, и была уже на грани необратимой. Опухли

ноги. С работы тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял её прикладами.

Как-то осталась на день в зоне. Присы'пался повар: приходи в кабинку, от пуза накормлю. Она пошла. Он поставил перед ней большую сковороду жареной картошки со свининой. Она всю съела. Но после расплаты её вырвало - и так

пропала картошка. Ругался повар: "Подумаешь, принцесса!" А с тех пор постепенно привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на лагерном киносеансе, уже сама выбирала себе мужика на ночь.

А кто прождет дольше - то самой еще придется плестись в общий мужской барак, уже не к придуркам, идти в проходе между вагонками и однообразно

повторять: "Полкило... полкило..." И если избавитель пойдет за нею с пайкой,

то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в этом шатре, шалаше

(отсюда и "шалашовка") заработать свой хлеб. Если раньше того не накроет

надзиратель.

Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем - классическая лагерная картина. Но есть и гораздо проще. Это опять-таки кривощековский 1-й

лагпункт, 1947-1949. (Нам известен такой, а сколько их?) На лагпункте -

блатные, бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки - всё перемешано.

Женский барак всего один - но на пятьсот человек. Он - неописуемо грязен,

несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки - без постельных

принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить - но

он не соблюдался и никем не проверялся. Не только мужчины туда шли, но

валили малолетки, мальчики по 12-13 лет шли туда обучаться. Сперва они

начинали с простого наблюдения: там не было этой ложной стыдливости, не

хватало ли тряпья, или времени - но вагонки не завешивались, и конечно,

никогда не тушился свет. Всё совершалось с природной естественностью, на

виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или явное уродство

были защитой женщины - и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у

такой непрерывно сидели гости на койке, её постоянно окружали, её просили и

ей угрожали побоями и ножом - и не в том уже была её надежда, чтоб устоять,

но - сдаться-то умело, но выбрать такого, который потом угрозой своего

имени и своего ножа защитит её от остальных, от следующих, от этой жадной

череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных всем, что они тут

видят и вдыхают. Да только ли защита от мужчин? и только ли малолетки

растравлены? - а женщины, которые рядом изо дня в день всё это видят, но их

самих не спрашивают мужчины - ведь эти женщины тоже взрываются наконец в

неуправляемом чувстве - и бросаются бить удачливых соседок.

И еще по Кривощековскому лагпункту быстро разбегаются венерические болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода нет, и всё туда же, через тот же порог тянутся властители и просители. И только осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для себя и для друзей сверяются с тайным списком венерических, чтобы не ошибиться.

А женщина на Колыме? Ведь там она и вовсе редкость, там она и вовсе нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе - хоть конвоиру,

хоть вольному, хоть заключенному. На Колыме родилось выражение трамвай для

группового изнасилования. К. О. рассказывает, как шофер проиграл в карты их

- целую грузовую машину женщин, этапируемых в Эльген - и, свернув с дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим.

А работа? Еще в смешанной бригаде какая-то есть женщине потачка, какая-то работа полегче. Но если вся бригада женская - тут уж пощады не

будет, тут давай кубики! А бывают сплошь женские целые лагпункты, уж тут

женщины и лесорубы, и землекопы, и саманщицы. Только на медные и

вольфрамовые рудники женщин не назначали. Вот "29-я точка" КарЛага -

сколько ж в этой точке женщин? Не много не мало - шесть тысяч!3 Кем же

работать там женщине? Елена О. работает грузчиком - она таскает мешки по 80

и даже по 100 килограммов! - правда наваливать на плечи ей помогают, да и в

молодости она была гимнасткой. (Все свои 10 лет проработала грузчиком и

Елена Прокофьевна Чеботарева.)

На женских лагпунктах устанавливается не-женски жестокий общий нрав: вечный мат, вечный бой и озорство, иначе не проживешь. (Но, замечает бесконвойный инженер Пустовер-Прохоров, взятые с такой женской колонны в прислугу или на приличную работу женщины тут же оказываются тихими и трудолюбивыми. Он наблюдал такие колонны на БАМе, вторых сибирских путях, в 1930-е годы. Вот картинка: в жаркий день триста женщин просили конвой разрешить им искупаться в обводнённом овраге. Конвой не разрешил. Тогда женщины с единодушием все разделись донага и легли загорать - возле самой

магистрали, на виду у проходящих поездов. Пока шли поезда местные,

советские, то была не беда, но ожидался международный экспресс, и в нем

иностранцы. Женщины не поддавались командам одеться. Тогда вызвали пожарную

машину и спугнули их брандсбойтом.)

Вот женская работа в Кривощекове. На кирпичном заводе, окончив разрабатывать участок карьера, обрушивают туда перекрытие (его перед разработкой стелят по поверхности земли). Теперь надо поднять метров на 10-12 тяжелые сырые бревна из большой ямы. Как это сделать? Читатель скажет: механизировать. Конечно. Женская бригада набрасывает два каната (их серединами) на два конца бревна, и двумя рядами бурлаков (равняясь, чтобы не вывалить бревно и не начинать с начала) вытягивают одну сторону каждого каната и так - бревно. А потом они вдвадцатером берут одно такое бревно на

плечи и под командный мат отъявленной своей бригадирши несут бревнище на

новое место и сваливают там. Вы скажете - трактор? Да помилуйте, откуда

трактор, если это 1948 год? Вы скажете - кран? А вы забыли Вышинского -

"труд-чародей, который из небытия и ничтожества превращает людей в героев"?

Если кран - так как же с чародеем? Если кран - эти женщины так и погрязнут в ничтожестве!

Тело истощается на такую работу, и всё, что в женщине есть женское, постоянное или в месяц раз, перестает быть. Если она дотянет до ближней комиссовки, то разденется перед врачами уже совсем не та, на которую облизывались придурки в банном коридоре: она стала безвозрастна; плечи её выступают острыми углами, груди повисли иссохшими мешочками; избыточные складки кожи морщатся на плоских ягодицах, над коленями так мало плоти, что образовался просвет, куда овечья голова пройдет и даже футбольный мяч; голос погрубел, охрип, а на лицо уже находит загар пеллагры. (А за несколько месяцев лесоповала, говорит гинеколог, опущение и выпадение более важного органа.)

Труд-чародей!..

Ничто не равно в жизни вообще, а в лагере тем более. И на производстве выпадало не всем одинаково безнадежно. И чем моложе, тем иногда легче. Так и вижу девятнадцатилетнюю Напольную, всю как сбитую, с румянцем во всю деревенскую щеку. В лагерьке на Калужской заставе она была крановщицей на башенном кране. Как обезьяна лазила к себе на кран, иногда без надобности и на стрелу, оттуда всему строительству кричала "хо-го-о-о!", из кабины перекрикивалась с вольным прорабом, с десятниками, телефона у нее не было. Всё ей было как будто забавно, весело, лагерь не в лагерь, хоть в комсомол вступай. С каким-то не лагерным добродушием она улыбалась всем. Ей всегда было выписано 140%, самая высокая в лагере пайка, и никакой враг ей не был страшен (ну, кроме кума) - её прораб не дал бы в обиду. Одного только не

знаю - как ей удалось в лагере обучиться на крановщицу - вот бескорыстно

ли её сюда приняли. Впрочем, она сидела по безобидной бытовой статье. Силы

так и пышели из нее, а завоеванное положение позволяло ей любить не по

нужде, а по влечению сердца.

Так же описывет свое состояние и Сачкова, посаженная в 19 лет. Она попала в сельхозколонию, где, впрочем, всегда сытней и потому легче. "С песней я бегала от жатки к жатке, училась вязать снопы". Если нет другой молодости, кроме лагерной - значит, надо веселиться здесь, а где же? Потом

её привезли в тундру под Норильск, так и он ей "показался каким-то сказочным

городом, приснившимся в детстве". Отбыв срок, она осталась там

вольнонаемной. "Помню, я шла в пургу, и у меня появилось какое-то задорное

настроение, я шла, размахивая руками, борясь с пургой, пела "Легко на сердце

от песни веселой", глядела на переливающиеся занавеси Северного сияния,

бросалась на снег и смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал

Норильск: что не меня пять лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой.. Хотелось любить! Хотелось что-нибудь сделать для людей, чтобы больше не было зла на земле".

Ну, да это многим хотелось.

Освободить нас ото зла Сачковой всё-таки не удалось: лагеря стоят. Но самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб уничтожить и женщину и человека.

Вот эти два случая у меня только и стоят против тысяч безрадостных или бессовестных.

А конечно, где ж как не в лагере пережить тебе первую любовь, если посадили тебя (по политической статье!) пятнадцати лет, восьмиклассницей, как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина, которым еще недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он казался тебе недоступен? И Нина пишет стих "Ветка белой сирени", а он кладет на музыку и поет ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).

Девочки из кривощековского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса - признак, что - в лагерном браке, но может быть - и в любви?

Законодательство внешнее (вне ГУЛага) как будто способствовало лагерной любви. Всесоюзный Указ от 8.7.44 об укреплении брачных уз сопровождался негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.44, где говорилось, что суд обязан по первому желанию вольного советского человека беспрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении (или в сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить от платы сумм при выдаче разводного свидетельства. (И никто при этом законодательно не обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде своих заключённых мужей и жен, а заключённые - забывать поглуше о супружестве. Уже не только

глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать по

отлученному мужу, если он остался на воле. У Зои Якушевой, севшей за мужа

как ЧС, получилось так: года через три мужа освободили как важного

специалиста, и он не поставил непременным условием освобождение жены. Все

свои восемь она и оттянула за него...)

Забывать о супружестве, да, но инструкции внутри ГУЛага осуждали и любовный разгул как диверсию против производственного плана. Ведь, разбредясь по производству, эти бессовестные женщины, забывшие свой долг перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно - на

сырой земле, на дровяной щепе, на щебенке, на шлаке, на железных стружках -

а план срывался! а пятилетка топталась на месте! а премии гулаговским

начальникам не шли! Кроме того некоторые из зэчек таили гнусный замысел

забеременеть, и под эту беременность, пользуясь гуманностью наших законов,

урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого пятилетнего или

трехлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции ГУЛага требовали:

уличенных в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них

отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не напоминало Салтычих, отсылавших

девок в дальние деревни.)

Досадчива была вся эта подбушлатная лирика и надзору. Ночами, когда гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он должен был ходить с фонарем и ловить этих голоногих наглых баб в койках мужского барака и мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях (ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был еще трудиться отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать её, объясняя, чем её поведение дурно, а потом и писать докладные (что' при отсутствии высшего образования даже мучительно).

Ограбленные во всем, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь

- в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и может быть интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом,

голодом, забытостью и зверством, - к чему ж еще могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением божьим возникала любовь почти уже

и не плотская потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь женщины, еще глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!

"Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил её так - ни муж-кинорежиссер, ни все бывшие

поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.

Да еще этот риск - почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами - ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вел их в карцер, а тот униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без любви - чтобы спастись, а кто-то шел на общие и гиб - за любовь.

И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим", - объясняла одна доктору Зубову.

Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце её лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? - ахали врачи. - А

мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют." - "Да уж виновата,

- сокрушенно кивала старушка. - По-евангельски блудница, а по лагерному ....."

Но и в наказании уличенных любовников, как и во всем строе ГУЛага, не было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" - медсестре, из-за которой

монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они

наказывались быстро и жестоко.

В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ.4 Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.

Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счет своим связям - не пропущена была ни одна медсестра и сверх

того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала

беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог

ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть

близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама

сюда. Тогда он спрятался от нее в зону (! где жена не могла его достичь),

жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она

уезжала.

Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.

Тут надо прерваться! Тут нельзя не прерваться! Сколько самонасмешки в этом слове! "Мы - не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит

эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а

больничка; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не вольный,

а вольняшка; не жениться, а поджениться - та же насмешка, хоть и не в

суффиксе. И даже четвертная (двадцатипятилетний срок) снижается до

четвертака, то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!

Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге всё не настоящее, всё поддельное, всё последнего сорта. И что сами они не дорожат тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!

Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают свиданий с ними - или в виде исключения "при образцовой работе и

дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком,

матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на

старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще

всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в

детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам

вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга кормится вокруг

них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию,

умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки

и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда

малолеткой.

Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать после освобождения берет своего ребенка из детдома (блатнячки - никогда) - так прокляты многие из

этих детей, захватившие первым вздохом маленьких легких заразного воздуха

Архипелага. Другие - берут или даже еще раньше присылают за ним каких-то темных (может быть религиозных) бабушек. В ущерб казенному воспитанию и

невозвратно потеряв деньги на родильный дом, на отпуск матери и на дом малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.

Все те годы, предвоенные и военные, когда беременность разлучала лагерных супругов, нарушала этот трудно найденный, усильно скрываемый, отовсюду угрожаемый и без того неустойчивый союз, - женщины старались не

иметь детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда на

воле аборты были запрещены, преследовались судом, очень не легко давались

женщинам, - здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то

и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.

И без того всякой женщине трудные, еще запутаннее для лагерницы эти исходы: рожать или не рожать? и что' потом с ребенком? Если допустила изменчивая лагерная судьба забеременеть от любимого, то как же можно решиться на аборт? А родить? - это верная разлука сейчас, а он по твоему

отъезду не сойдется ли в том же лагпункте с другой? И какой еще будет

ребенок? (Из-за дистрофии родителей он часто неполноценен). И когда ты

перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) - то доглядят

ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в свою семью (для некоторых

исключено)? А если не брать - то всю жизнь потом мучиться (для некоторых -

нисколько).

Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот

А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать - в лагере, раз

нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь - оно не поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только

для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам. Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" - и ревниво требовали

для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год кантовки, иногда - как путь к досрочке. Своего ребенка они и своим не

считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже - жив ли он.

Матери из захи'днии (западных украинок) да иногда и из русских происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный пирог - и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина,

которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую

воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.

Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет,

- своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех

ждало жильё, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка было легче начинать жить.)

В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от группы зэков, ехавших из лагеря и освобожденных по каким-то частным распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели себя шумно, с полублатной развязностью, как истые дети ГУЛага, знающие, почем жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а мамки о чем-то голосисто спорили, - и вдруг одна мамка что-то крикнула истошней

других, вскочила, размахнула своего ребенка за ноги и слышно стукнула его

головой о каменный пол. Весь вольный зал ахнул, застонал: мать! как может

мать?

... Они не понимали же, что была то не мать, а мамка.

___

Всё сказанное до сих пор относится к совместным лагерям - к таким, какими они были от первых лет революции и до конца второй мировой войны. В

те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (переделанный из

бывшей московской женской тюрьмы), где содержались женщины без мужчин. Опыт

этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.

Но благополучно восстав из-под развалин войны, которую он едва не загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе своих поданных. Его мысли освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрел тогда полезного, много нравственного, а среди этого - разделение пола мужеского и пола

женского - сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел добраться

и до всей воли, в Китае был опыт и шире).

И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка -

колючую проволочку.5

Но как и другие многие научно-предсказанные и научно-продуманные действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.

С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптерщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на "общие", погнали в цельно-женских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с "общих" хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить её от любой мимолетной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь разлукой с супругом, как раньше - все разлуки уже были ниспосланы одним

Мудрым Указом.

И вот число детей, поступающих в дом малютки, за год возросло вдвое! (УнжЛаг, 1948: 300 вместо 150), хотя заключённых женщин за это время не прибавилось.

"Как же девочку назовешь?" - "Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела". Еще по инерции оставались эти формы

культработы - олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт,

совместные слеты ударников. Еще сохранились и общие больницы - тоже дом

свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 году разделительная

проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела

огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с

двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали

ими, не переступая запретной черты.

Ведь чего-то же стоит и бессмертный Эрос! Не один же разумный расчет избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладется черта надолго, и будет она каменеть, как все в ГУЛаге.

Если до разделения было дружное сожительство, лагерный брак и даже любовь, - то теперь стал откровенный блуд.

Разумеется, не дремало и начальство, и на ходу исправляло свое научное предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором двухметровой высоты - и тоже с предзонниками.

В Кенгире не помогла и такая стена: женихи перепрыгивали. Тогда по воскресеньям (нельзя же на это тратить производственное время! да и естественно, что устройством своего быта люди занимаются в выходные дни) стали назначать с обеих сторон стены воскресники - и заставили докладывать

стену до четырехметровой высоты. И вот усмешка: на эти воскресники

действительно шли с радостью! - перед прощанием хоть познакомиться с кем-то

по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!

Потом в Кенгире достроили разделительную стену до пяти метров, и уже сверх пяти метров потянули колючую проволоку. Потом еще пустили провод высокого напряжения (до чего же силен амур проклятый!). Наконец, поставили и охранные вышки по краям. У этой кенгирской стены была особая судьба в истории всего Архипелага (см. Часть V, гл. 12). Но и в других ОсобЛагерях (Спасск) строили подобное.

Надо представить себе эту разумную методичность работодателей, которые считают вполне естественным разделение проволокой рабов и рабынь, но изумились бы, если б им предложили сделать то же со своей семьей.

Стены росли - и Эрос метался. Не находя других сфер, он уходил или слишком высоко - в платоническую переписку, или слишком низко - в

однополую любовь.

Записки перешвыривались через зону, оставлялись на заводе в уговорных местах. На пакетиках писались и адреса условные: так, чтобы надзиратель, перехватив, не мог бы понять - от кого кому. (За переписку теперь

полагалась лагерная тюрьма.)

Галя Бенедиктова вспоминает, что иногда и знакомились-то заочно; переписывались, друг друга не увидав; и расставались, не увидав. (Кто вел такую переписку, знает и её отчаянную сладость, и безнадежность и слепоту.) В том же Кенгире литовки выходили замуж через стену за земляков, никогда прежде их не знав: ксёндз (в таком же бушлате, конечно, из заключённых) свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки соединены перед небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной - а для католичек

соединение было необратимо и священно - мне слышится хор ангелов. Это -

как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века

расчета и подпрыгивающего джаза.

Кенгирские браки имели тоже исход необычный. Небеса прислушались к молитвам и вмешались (ч. V, гл. 12).

Сами женщины (и врачи, лечившие их в разделенных зонах) подтверждают, что они переносили разделение хуже мужчин. Они были особенно возбудимы и нервны. Быстро развивалась лесбийская любовь. Нежные и юные ходили пожелтевшие, с подглазными темными кругами. Женщины более грубого устройства становились "мужьями". Как надзор ни разгонял такие пары, они оказывались снова вместе на койке. Отсылали с лагпункта теперь кого-то из этих "супругов". Вспыхивали бурные драмы с самобросанием на колючую проволоку под выстрелы часовых.

В карагандинском отделении СтепЛага, где собраны были женщины только из Пятьдесят Восьмой, они многие, рассказывает Н. В., ожидали вызова к оперу с замиранием - не с замиранием страха или ненависти к подлому политическому

допросу, а с замиранием перед этим мужчиной, который запрет её одну в

комнате с собою на замок.

Отделенные женские лагеря несли всю ту же тяжесть общих работ. Правда, в 1951 году женский лесоповал был формально запрещен (вряд ли потому, что началась вторая половина XX века). Но например в УнжЛаге мужские лагпункты никак не выполняли плана. И тогда придумано было, как подстегнуть их - как

заставить туземцев своим трудом оплатить то, что бесплатно отпущено всему

живому на земле. Женщин стали тоже выгонять на лесоповал и в одно общее

конвойное оцепление с мужчинами, только лыжня разделяла их. Всё

заготовленное здесь, должно было потом записываться как выработка мужского

лагпункта, но норма требовалась и от мужчин и от женщин. Любе Березиной,

"мастеру леса", так и говорил начальник с двумя просветами в погонах:

"Выполнишь норму своими бабами - будет Беленький с тобой в кабинке!" Но

теперь и мужики-работяги, кто покрепче, а особенно производственные

придурки, имевшие деньги, совали их конвоирам (у тех тоже зарплата не

разгуляешься) и часа на полтора (до смены купленного постового) прорывались

в женское оцепление.

В заснеженном морозном лесу за эти полтора часа предстояло: выбрать, познакомиться (если до тех пор не переписывался), найти место и совершить.

Но зачем это всё вспоминать? Зачем бередить раны тех, кто жил в это время в Москве и на даче, писал в газетах, выступал с трибун, ездил на курорты и заграницу?

Зачем вспоминать об этом, если это и сегодня так? Ведь писать можно только о том, что "не повторится"...

1 Сборник "От тюрем...", стр. 358

2 Я представил её под именем Грани Зыбиной, но в пьесе придал ей лучшую судьбу, чем у неё была.

3Это-квопросуоч=и=с=л=е=н=н=о=с=т=и зэков на Архипелаге. Кто знал эту 29-ю точку? Последняя ли она в КарЛаге? И по сколько людей на

остальныхт=о=ч=к=а=х=? Умножай, кто досужен! А кто знает какой-нибудь 5-й

стройучасток Рыбинского гидроузла? А между тем там больше ста бараков, и при

самом льготном наполнении, по полтысячи на барак, - тут тоже тысяченок

шесть найдется, Лощилин же вспоминает - было больше десяти тысяч.

4 Кто отыщет теперь его фамилию? И его самого? Да скажи ему - он поразится: он-то в чем виноват? Ему сказали так! А пусть не ходят к мужикам,

сучки...

5 Уже многие начинания Корифея не признаны столь совершенными и даже отменены, - а разделение полов на Архипелаге закостенело и по сей день. Ибо

здесь основание - глубоко нравственное.

-- жизнь женщин в лагерях смерти гулаг --




|| Глава 9. Придурки >>




Cтатья опубликована на сайте "Солженицын. Сайт об Александре Исаевиче Солженицыне. Книги Солженицына, рассказы, крохотки":
https://solzhenicyn.ru

Адрес статьи:
https://solzhenicyn.ru/modules/myarticles/article_storyid_36.html